21 ноября 2017 13:02:37
+7 (391) 236-01-36

Не опоздай…

Терпеть не могу, когда мне дают советы, когда я не прошу этого, да покажите мне того человека, которому это нравится? Не много сыщется, пожалуй – ни одного. Но можно я таки кое-что посоветую? Не претендуя на истину.

По ленте Фейсбука ковровой бомбардировкой пронеслись посты о детских травмах, о воспитании, о том, как надо и как не надо обращаться с детьми. И вообще эта тема невероятно популярна. Юнги-шмунги, великовозрастные дяди и тёти на сложнейших щах рассуждают о том, как их недолюбили, недотискали, всыпали скакалкой в 1974 году – и с тех пор они вот такие несчастливые и неудачливые, потому что изуродовали их в детстве. А потом и в юности от папки с мамкой досталось . А потом... И так до бесконечности.

О том, что к сорока годам пора бы разжиться хоть каким-то умом и зачатками мудрости речи не ведет никто. Это ни к чему. Для этого есть дядюшка Фрейд и дедушка Юнг.

Мне не так свезло, как тем, у кого было время всё это читать и ходить по семинарам и брифингам, я всё больше по церквям и кладбищам. И от этого всего взгляд у меня на многие вещи настолько мракобесно-домостроевский, что пора меня уже где-то в клетке держать и современным людям не показывать.

Лето. Июль. Жарища невыносимая. Мы, спев литургию, по домам не расходимся, ждём покойничков. Пять отпеваний с перерывом в 15 минут. Пять гробов. Горе у людей. Стараешься смотреть только в требник, хотя всё давно уже знаешь наизусть. Только бы не соприкасаться с чужой бедой. А это невозможно, как ни отворачивайся.

И вот последний гроб. Лежит в нем тихонько светлая такая бабушка, очень пожилая. Казалось бы – о чем горевать, пожила старушка. А вокруг гроба стоят дети, внуки и все плачут, да так горько, что и мы уже петь не можем.

У изголовья – немолодой и несуразный мужичок. Знаете, такой типаж, когда брючки короткие, чуть ли не под горло натянуты, рубашка в клеточку со стройотрядовской юности, пуговки еле-еле напор живота выдерживают, волосики, как воробьиные перышки, во все стороны торчат и очки с огромными диоптриями, глаза из них, как две большие аквариумные рыбы, смотрят.

И все родные как-то кучками стоят, муж-жена-дети, а он один, особняком. Трясётся весь, из-под аквариумных очков слезы рекой, он их даже не вытирает.

Все прощаются, закрывают гроб, и мы выходим всей процессией за гробом. «Святый боже, святый крепкий, святый безсмертный, помилуй нас» поём...

Я оказываюсь аккурат позади этого безутешного мужчины и, когда гроб уже ставят в катафалк, он как-то странно, извернувшись всем телом, подпрыгивает , громко всхлипывает и со всего маху падает на асфальт. Головой бьётся о бордюр, и кровь фонтаном заливает мою белую юбку.

Пока его приводят в чувства и ждут скорую, родственники рассказывают, что он не виделся с матерью 20 лет. И не разговаривал. Из-за чего – не знаю, не уточняли. Но все эти двадцать лет она писала ему письма. Просила прощения за какую-то вину, которую он не мог ей простить. А он всё не прощал. А потом уже вроде как и простил, а мама возьми да и умри.

И вот сидит он на асфальте, качается из стороны в сторону, в слезах, в крови весь, жалкий до невозможности. А и пожалеть его уже некому, и прощение его уже никому не нужно. Страшно это.

Никто нас так беззаветно не любит, как мама. Никому наша боль не близка так, как ей. И никому не интересно, что ты там, великовозрастный детина, покушал и есть ли у тебя сапоги на зиму – а ей не всё равно. И если она когда-то и надавала тебе по шее или назвала тебя дураком, так и правильно сделала. Потому что кто ж ещё тебе, орясине, скажет правду?